Следует шить

Если сами по себе ни вещи, ни поступки не бывают ни хорошими,
ни плохими, если такими они становятся в нашей оценке,

то может быть найдется кто-то, кто будет учить ценить, а не только оценивать?

Вы знаете, что такое «Ахиллесова пята»? Лично у меня их две: девочка и еще девочка. И нет ничего больнее, чем когда кто-то из них глупость какую-нибудь из своей жизни делает. Банально, конечно, звучит, до невозможности. Да и можно ли вообще из жизни что-то сделать, ей всегда удается остаться шире, не учтешь всего. Но если вдруг есть кто-то, чей голос звучит ясно, спокойно и убедительно, и не только для меня, но, что самое удивительное – для нее, кто знает ее с тех времен, когда она еще не так напоминала черное, колючее, на «е» начинается, на «ж» кончается, кто ценит ее и в то же время готов упруго противостоять испытанию мира на прочность, и много еще чего делает, тогда…что тогда делать? Трудно посреди всей этой банальности выражать благодарность. Что я могу сделать, кроме как «спасибо» сказать. А куда это «спасибо», ни пришей его, ни пристегни, а все остальное, что я только могу выдумать, кажется мелким, необязательным, левым по отношению к той благодарности, которая тебя распирает. Я, понятно, не имею ввиду те случаи, когда «ты хорошо позанимаешься, а я выпущу тебя погулять», это скорее благодарность из разряда «око за око». Что в общем-то тоже весьма неплохо, ведь должен же соблюдаться хотя бы относительный балланс всех этих «ок» и «зубов».

Но если вдруг происходит что-то хорошее, чего ты полжизни ждал, но совсем не ожидал, и более того, не знал, что так быват. Нет, ты конечно, в глубине души, что-то такое подозревал, но даже боялся ясно формулировать свое желание, потому что «так все равно не бывает». И даже еще более, у этого хорошего есть конкретный источник, и ты стоишь, как дурак и чувствуешь себя идиотским банкротом, потому что нет того «ока», которым ты можешь за это отплатить. Сейчас я думаю, что закон настоящей благодарности – однонаправленность, это когда невозможно ответить, когда возможно – все это немножко торг. И не то что я уж так не люблю торги, нет, очень многое в моей жизни строится именно по этому принципу, но просто то, о чем я хочу говорить – это про другое.

– Я знаю, в какое путешествие хотел бы отправиться со своим классом. Только мне теперь много лет и мало здоровья. Взять только самое необходимое в рюкзак, по возможности минимум денег, самое общее направление: Альпы, например, или Средиземное море – и отправиться в путь. И посмотреть, сколько пройдем, когда придется повернуть обратно или не придется.

– Как это без денег, херр Кемерлинг, а есть что будем и где ночевать?

– Петь на перекрестках, в городах.

– Например.

Да, для этого действительно нужно много сил и мало лет. И еще что-то нужно, кураж и доверие. Это же я своего ребенка доверить должна. А с другой стороны, кто еще с моим ребенком в такое путешествие отправится, даст ему понять, что есть способы хоть чуть-чуть поймать ускользающее «кто я» прежде чем совсем грустно станет. Мне кажется, будь у меня такой опыт, я бы как-то смелее жила. Хотя скорее всего это, конечно, утопия, бродили же по горам все эти наши КСПшники, кому-то, может, и помогло.

Для того, чтобы хоть что-то сказать про учителя, которым я буду удивлена уже видно, до конца жизни, нужно немного предыстории. Когда мы только приехали в эту страну (в Германию), при моем очень ограниченном словарном запасе все начиналось и кончалось «спасибо». Это «Данке» стало универсальным словом, даже когда меня за что-то благодарили, я отвечада «данке». Я приехала в этот чужой монастырь, где у них так все хорошо без меня, где я совсем не нужна, где любят другое и по-другому. Мне никто ничего не должен, а все время что-то дают – данке. Я вряд ли смогу быть здесь нужной и полезной кому-нибудь кроме родных и близких, но ведь может быть, в этом как раз больше правды. Ты остаешься голеньким посреди чиста поля, и старая мысль о том, что если сам себя не найдешь за что уважать, то и родным быстро станет с тобой скучно, прыгает вокруг тебя хромым старым шутом. В общем петь на перекрестках мне, слава Богу, не было необходимости (родные-то все время норовят спросить, не случилось ли чего, если я дома начинаю петь), но нужно было искать школу для детей. Было ясно, что это должна быть вальдорфская школа. Откуда и почему это было ясно, я сейчас подробно описывать не буду, это увело бы нас совсем в другую сторону, скажу только, что в этой системе есть особенно уважительное отношение к русской культуре (идушее от ее основателя Рудольфа Штайнера)и…много еще чего хорошего. Вот тут начинается то, чего мне совсем не хочется. Я не испытываю особого пиетета ни перед одной школьной системой. Это как со сталинской конституцией, в которой было почти все из Нагорной проповеди, но это ничему не помогло. Все потом воплощается и извращается конкретными людьми. Короче говоря, мы посмотрели в интернете, где ближайшая вальдорфская школа, и все вместе (мама, папа и двое детей) отправились туда. В этом месте можно смело петь «То березка, то рябина…», и не потому, что Германия резко превращается в край родной, а просто день был весенний, зеленый и солнечный, мы вместе шли в школу в надеждах на лучшее будущее, которого вообще-то не бывает. Дальше я, видимо, буду переводить с языка, который в тот момент не понимала вовсе.

– Здравствуйте, меня зовут Ш., это моя жена и дети. Мы хотели бы учится в вашей школе, с кем мне об этом поговорить?

– Со мной. А откуда вы приехали?

– Из России.

– И чем занимаетесь?

– Пока учим язык, собираемся искать работу, я врач.

– А что в России вы тоже учились в вальдорфской школе?

– Нет, в нашем городе не было такой школы.

– И какие классы?

– Второй и пятый.

– Второй совсем переполнен, в пятом, еще кажется есть место. Давайте, я дам вам специальные формы и вы напишете, почему хотите именно к нам.

Даже в этом «лаконичном» варианте диалог совершенно сумасшедший. Вернее, инопланетянский какой-то диалог: «Здравствуйте, мы тут к вам прилетели, и нужно нам приземлиться и освоится, где тут у вас марсианские звездолеты заправляют? – А почему именно к нам? – Да так уж вышло, длинный разговор, может, как-нибудь потом и расскажу, а сейчас пришлось бы очень много инопланетной лексики употреблять. Да, и еще, нам пока заплатить вам нечем. – Ладно, посмотрим, что с вами делать».

И вот вечером мы писали два сочинения «Почему именно к вам» и переводили их на язык, на котором я не могу думать.

А потом нам назначили встречу, а потом еще одну – уже «поближе» посмотреть на детей. Тут-то я впервые его и увидела. Он «смотрел» моего ребенка. Вот если кто-то смотрит на твоего ребенка, то пусть восхищается, я так считаю. А если не восхищается, то пусть ясно, умно, спокойно и точно скажет, что делать! А если ни того, ни другого не может – пусть лучше отвернется и идет по своим делам, есть же у него какие-никакие свои дела, вот пусть и идет. И все эти «тесты на входе» при поступлении в школу на родине вызывали по меньшей мере скепсис.

Его, а зовут его Вилли Кемерлинг, смотрины очень отличались от всего, что я видела прежде. Он начал играть с Марьей (моей младшей дочерью, которой к тому моменту было почти 9 лет) в мяч, маленький мячик, наполненный какими-то семенами или еще не знаю чем, они перекидывались, и она должна была ловить то правой, то левой. Потом предложил ей пройти по бревну, потом спиной вперед по тому же бревну. Нарисовал на доске загогулину, и она должна была нарисовать ответную. Понятно, что во всем этом у него, конечно, был свой умысел, но в очень человеческую форму облеченный. Не было ни судорожного тестирования, ни «тайного знания» интерпретации рисунков. Он обходился с моей маленькой инопланетянкой, а значит и со мной очень естественно и спокойно. И я чувствовала, что контакт с аборигенами может иногда даже восхищать.

Эта смесь благодарности и восхищения была основой моего отношения к этому человеку. Он как будто воплощал в действие то, о чем я могла только смутно фантазировать.

Почти два метра ростом, очень худой и какой-то лохматый. Он ходит покачивающейся походкой подростка, как будто голова при каждом шаге слегка кивает коленкам. Он говорит с тобой, и даже как-то вроде внимательно тебя слушает, но это скорее внимание туриста к «достопримечательности», красивой и чужой. Или внимание беременной, которая «с вами» только очень относительно. Ощущение такое, что он может, ласково тебе кивая, заснуть в самом драматичном месте твоего рассказа, тем более что так и так недосыпает. Но все это мгновенно меняется, если где-то в ощутимом пространстве появляется кто-то из «его детей». Тут правда, по-другому не скажешь, например, «когда он увидит» или «когда он услышит», потому что ты еще никого не видишь – не слышишь, а у него уже взгляд изменился и ухо тянет голову назад, он проснулся волком, орлом и ланью одновременно (хотя сам бы наверняка назвал других персонажей), но важна даже не острота реакции и широта взгляда, и даже не способность отступить и почти спрятаться, а присутствие, полное 153-х процентное присутствие, это его время и место.

Вы, может, меня спросите, какой предмет вел херр (простите за выражение) Кеммерлинг? Тут мне нужно сделать маленькое отступление. Слово, за которое у нас приходится извиняться, а лучше в приличном обществе и не произносить его вовсе, в немецком означает «господин», а если без фамилии рядом, то и «Господь». И сколько еще таких «кощунственных» несовпадений, противоречий и несуразностей нужно было как-то объять. Да что говорить, если у них ложка – он, а нож – оно. И этот «другой» мир втягивает твоего ребенка, и ты периодически начинаешь замечать, что она ведет себя так, как будто для нее ложка – существительное мужского рода, и трудно сказать, чтобы все это тебя очень радовало. И это не вопрос умственных способностей, то что человек продолжает отстаивать в себе старый мир, и даже может, не вопрос душевного объема, а просто, если уж мир пророс в тебе, остальные миры начинают либо соотносится, либо отталкиваться от твоего первого. И пока ты занят этим поиском, куда бы лучше свои старые книжки расставить, ребенок уже листает какой-нибудь идиотский журнал и смеется над чем-то, что тебе уже вряд ли когда-нибудь покажется смешным. Правда, такое происходит и без переезда на другую планету, а просто при банальном взрослении в идиотски меняющемся мире. И когда посреди всего этого хаоса все-таки удается встретить человека, способного тормознуть твоего ребенка и сподвигнуть на что-то человеческое и творческое (простите за выражение), это радует! Да, так вот, херр Кемерлинг занимался с ними очень разными вещами, это как «первый учитель», только гораздо шире по диапазону предметов и возрасту, другие учителя присоединяются к нему и работают с ним в контакте, он «ведет» класс в самых разных смыслах слова почти 8 лет. Программа, конечно, есть, но взаимосвязи разных предметов и тем, почему, условно говоря, именно «эту» тему математики, рядом именно с «этой» темой географии или биологии и почему именно эти темы сегодня – это одна из его задач. А кроме того, никакая информация сама по себе не имеет ценности, она ее приобретает или теряет через человека, для которого ценностью является. И как я понимаю, в задачи Кеммерлинга входило точно рассчитать и почувствовать, когда, в каком возрасте и в какой момент дети его класса могут «заценить» знания о камнях или книгах, звуки латинского языка или удары молотом по наковальне.

Собственно, его самого я слушала почти только на родительских собраниях: родители сидят в кругу без всяких парт, в первой части они пробуют сами поделать что-то из того, чем сейчас занимаются дети, чтобы на опыте понять «про что это и зачем», потом идет его монолог об особенностях психологии и философии конкретного возрасного момента.

«В 6 классе человек проходит через важную эпоху своей жизни, когда конкуренция приобретает совсем другой смысл, чем прежде. Это уже не конкуренция за внимание «старшего» в разных смыслах этого слова, здесь на первый план выходят понятия равенства и справедливости. Вы помните, как создавался Рим?»

Нет, правда, вы помните, как создавался Рим? У вас возникают ассоциации между тем, что происходит с вашим вредным шестиклассником и тем, как они там Рим строили? – у меня не всегда! Вы теперь понимаете, что он мне устраивал? Он выводил жизнь моего ребенка, в мелочах и расстройствах которой я очень быстро запутывалась, в такие пространства, где ее сегодняшняя дурь либо просто терялась, либо отвечала мировым закономерностям. Это совсем не было мелким родительским утешением. Сами понимаете, если не совсем забыли историю, а если забыли – не поленитесь, загляните, что они там в этом Риме выделывали! Так вот, сами понимаете, что дремать не приходится, когда такие дела, они там и перебить друг друга могут в поисках сильнейшего и рогом упереться в то, что покажется справедливостью, только вот контекст другой и на кону другие ставки.

– Вы знаете, как бегает Мария? – спрашивал он меня во время индивидуальной встречи учитель-родители (ни про одного конкретного ребенка на родительских собраниях не говорят, раз в полгода – личная встреча с учителем, класса с 4-го он стал на эти встречи приглашать и детей, но тогда, на первой такой встрече Марьи с нами еще не было).

– Это очень интересно, она хочет прийти первой и в то же время очень интересуется реакцией окружающих.

И этот двухметровый, худой человек в самом расцвете сил (ну, то есть не совсем мальчишка) вскакивает и начинает мне показывать как Марья бежит, почти кокетливо оглядываясь по сторонам. Это было для меня, может быть, даже покруче «Рима», хотя «Рим» был гораздо позже. Этот вполне чужой человек, у которого таких, как моя Марья, еще больше тридцати каждый божий день, ну, может, не совсем «таких», но чтобы вот так… набраться окаянства предположить, что он что-то такое в ней уже разглядел, чего я не заметила, и мне же еще показать! И чтобы не про какую-нибудь «успеваемость и поведение на уроке», а про то, как она бегает и в чем важность этого замечательного события. Нет, это просто «Незабудка, я Сокол», «Контакт – есть контакт», шок неожиданно глубокой культурной встречи.

Как-то в третьем классе им нужно было разделиться на небольшие группы по желанию, выбрать группой какое-нибудь животное (из ближайших) и за ним наблюдать, о нем читать в книжках разных, фотографировать, рисовать, сказки придумывать и так далее. Я собственно, и не знаю, куда далее, но была живым свидетелем работы одной из таких групп. Девушки, которых я наблюдала, делали все это с завидным смаком. Выбрана была в качестве объекта исследования утка, благо они живут в нашем парке рядом с домом. Они (в смыле, девочки, а не утки) купили сладостей для себя и хлеба – кормить уток, взяли подстилки, большой зонтик (то ли от солнца, то ли от праздных взглядов), альбомы, тетради, карандаши, фотоаппараты – и пошли в парк, наблюдать за утками. Звучит, наверное, как дурацкая сельская идиллия, может, чем-то таким оно и было, но ведь это не отменяет счастья, заливающего те дни и воспоминания о них. Сборник выписанных из книг описаний жизни уток, фотографий, рисунков, сказок и загадок в стихах был результатом этой работы, на обложке – фотография, обклеенная перьями, собранными в парке.

В четвертом – первый подробный, с ежедневными записями, читательский дневник, с описанием своих вариантов продолжнения фабульных линий, письмами к героям и обращениями к издателям. Потом написание своего первого «почти романа»: он задает начало – они продолжают. В пятом они разбирались со своим пространством (внутренним и внешним), делали макеты своих домов, какими они хотят их видеть, строили в школьном дворе большой каменный сарай, и, как я понимаю, биологические и географические темы тоже со всем этим перекликались. Запускали воздушный шар, разбираясь с весом газов. В шестом ставили мюзикл по мотивам только что вышедшего фильма «Хористы» (это по-русски он так назывался). В седьмом рассчитывали путешествие на велосипедах на остров в Северном море (примерно 400 км. до побережья, а дальше – на пароме), там много нужно было сделать: узнать, где можно будет останавливаться на ночлег, высчитать расстояния между стоянками, провизию и все такое. Эту работу они тоже делали в малых группах, нам домой стали приходить проспекты и толстые журналы из разнообразных «юношеских гостиниц», в которые Марья звонила и писала. Потом они осуществляли этот безумный проект. Вы только представьте себе тридцать восемь детей на велосипедах, впереди учитель, тоже на велике, и еще пара родителей в разных местах колонны. Велосипеды похожи на вьючных ослов, там и теплая одежда, и палатки, и много чего еще. Вообще, во всех этих моих неизбежных «все такое», «много чего еще» скрывается самое главное – все эти непредсказуемые мелочи, которые берутся или забываются, и в обоих случаях они влияют на жизнь и составляют ее. В восьмом они играли заключительный спектакль. Кеммерлинг вместе с учителем музыки сделал из трехтомного романа сценарий. Роман был такой семейной сагой на фоне немецкой истории от конца первой до конца второй мировой войны. Все три тома дети должны были летом прочесть и прочли (за очень редким исключением). Действие происходило в Берлине, куда все вместе они и поехали в самом начале учебного года, посмотреть места, поговорить с очевидцами последней войны, поработать с профессиональным театральным педагогом. Кеммерлинг хотел разбудить в них «историческое мышление», но проект был почти неподъемным даже для него. Три поколения берлинской семьи, широкий контекст, 52 роли, берлинский диалект, два с половиной часа после многих сокращений. Там разобраться только в том, кто чей родственник, поначалу было трудно. Кто еврейка, кто фашист, кто красный матрос. Помогала фигура театрального посредника: персонаж, с одной стороны, участвующий в действии, с другой, в моменты эпических остановок обращающийся в зал с пояснениями, рассуждениями, вопросами, зонгами. На рисовании они в парах или тройках делали макеты декораций, потом в школьном холле была выставка. Окончательным вариантом стало соединение нескольких идей: В левом углу сцены двухэтажная конструкция, комната внизу, комната наверху – там параллельно идет жизнь семьи, и даже когда драматично решается судьба кого-то из героев на «первом» этаже, на втором сидит бабушка и шьет на машинке, или наоборот. А по центру – берлинский двор с системой концентрических арок, уходящих внутренними дворами вдаль. С костюмами и построением декораций помогали родители. Что-то удалось взять в театре напрокат, что-то было, часть шили сами дети, но этого было мало. В дальнейшем эпизоде я являюсь участницей, так что – «из первых рук». На родительском собрании пустили таблицу с разнообразными видами необходимых работ и датами, когда это все нужно делать. Ну мы вписывали себя, кто когда и куда мог. Время, выпавшее на возведение декораций, было у меня занято, так что я записалась в шитье. Это означало, что в субботу ты приходишь и с 10 утра до 3-х пополудни в компании других мам шьешь эти самые костюмы. Для меня, честно сказать, это был некоторый момент истины. До этого я продолжала относиться к спектаклю как к самодеятельности, ну то есть с некоторой «разрешенной скидкой на фуфло». А тут…и не то что претензия на профессиональный спектакль, совсем нет, заявка на профессиональный школьный спектакль, то есть имеющий свои особенности жанра. Учительница шитья кроила весь этот кошмар, а дальше мы шили. Я как увидела эти 1001 деталь военных галифе, так тут же решила уточнить экспозицию.

– Я вообще-то не очень хорошо шью, и довольно давно этим в последний раз занималась.

– Это ничего, я буду говорить, что за чем.

Жалко, я не запомнила всех этих бесконечных названий безумных деталей, которые прострачиваются, выворачиваются, опять прострачиваются, пришиваются, пристегиваются. Все это еще предварительно обметывается. Я не смогла бы повторить этот «подвиг танкиста», слишком сложный лабиринт лоскутков лежал передо мной. Рядом, за соседними столами с машинками работали еще 6 мам (в следующую субботу – 8), кто-то из них испек и принес пирог, кто-то кофе. Работали быстро, под пулеметную очередь швейных машинок, перекрываемую смехом то тут, то там. Ох, знала ли ты, мама, что когда-нибудь за тридевять земель я буду шить военные галифе и гимнастерки. В разгар этого радостно-артельного труда (наверное, такими задумывались коммунистические субботники), появлялся Кеммерлинг. «Проверка», – отрывистым шепотом говорила мама напротив меня.

– Неужели правда проверяет?

– А что, вдруг мы контрабандой в его галифе вместо пуговиц молнию пришьем.

Нет, вы поймите, ведь наверное думаете, что все так просто на этом свете. Галифе должны были быть на пуговицах, в смысле там, где ширинка, а-то, может, вы подумали, что просто какие-нибудь медные пуговоцы сверху понапришивать было нужно. Так нет! А теперь скажите, хоть один зритель в зале мог бы заподозрить, что штаны у выбегающих солдат застегиваются на пуговицы, а не на молнию? Я бы даже заключила с вами пари, хотя обычно этого не делаю, но тут – особый случай, я уверена, что никому это не пришло бы в голову. Никому, кроме Кеммерлинга! Потому что молний в военное время еще не было! А были эти чертовы скрытые пуговицы, которые голову сломишь, как вшивать. Но «ребенок, надевающий эти галифе, должен себя чувствовать как тот, кто их носил в 40-е годы» – это тебе не хухры-мухры, т.е. без обмана. Кепки тоже приходилось шить, потому что «по закромам» можно было найти максимум кепки 60-х годов, а ему нужны были 20-е. А как же театральная условность? – скажете вы – Что это за начетничество? И будете может в каком-нибудь другом месте совершенно правы, а в этом – не правы! Школьный театр – это все-таки другой жанр. И, как я понимаю, учителю было почти «по барабану» что там в зрительном зале увидят, ему гораздо важнее было, что найдет в этой встрече с героем из другого мира и времени каждый из его детей. И эти встречи он тщательно готовил.

Мне неловко продолжать это перечисление, но это правда захватывающе, видеть своего ребенка занятым делом, которое можно было бы пожелать себе самому в детстве. «Но ведь и было,- скажете вы, – что уж тут такого, что, спектаклей школьных не ставили, в походы не ходили?» И ставили, и ходили, вопрос только в том, как поймать ветер, как поймать тот момент, когда каждое из этих действий может превратиться в событие, достойное романа или оперы, которые кто-то из этих детей потом напишет, или достойные того, чтобы потом всю жизнь вспоминать, или того, чтобы один раз в жизни, когда тебе покажется, что жизнь твоя – полное г… и сам ты в ней приблизительно то же самое, вдруг всплыл этот самый дурацкий воздушный шар, который, забравшись друг другу на плечи почти силком подталкивали в небо, вспомнить.

Да, пожалуй, я завидовала. Здесь был явный энергетический вулкан в процессе извержения и наблюдать это природное явление было захватывающе. Я совершенно не могу хоть сколько-нибудь объективно писать об этом человеке, я слишком ему благодарна, хотя в особенную объективность не верю, а исследование его работы – отдельный труд, который вряд ли кто-то когда-то предпримет, благодарность учеников ограничена и запоздала. К тому же такого «погоняла объективности», которым в школьной системе стала оценка, у него не было: система безоценочная.

В последний «классенфарт» – путешествие с классом, я поехала с ними – в обязательной роли «сопровождающей мамочки».

– Херр Кеммерлинг, кто едет сопровождающим?

– А что, хотите поехать?

– Да.

– С удовольствием. Я перезвоню вам.

Как кто ехала я туда? Ну, если кто-то кого-то сопровождает, он уже есть «кто-то». Условно я была «мама Марии», но даже фамилии моей никто произнести не мог. Свои собственные родители имеют в этом возрасте не особенно много авторитета, а уж чужие, да еще иностранные, не очень правильно говорящие на твоем языке, и посмеяться-то над их корявой речью не всегда можно. В общем я была почти «чужая тень». Еще меньше вы пожалуй найдете восьмиклассников, которые хотели бы, чтобы их мама или папа отправились с ними в классное путешествие, это же рушит на корню всю свободу и общение «с народом», и потом – никакой «самостоятельной жизни». Я помню по себе это желание тайной жизни и в то же время так хотелось с кем-то ее разделить, рассказать, восхититься и ужаснуться собственным рассказам, и чтобы «кто-то» тоже и восхитился, и ужаснулся и еще много чего испытал. Это же твоя вот тут складывающаяся жизнь, не ерунда какая-то банальная, которая у каждого первого случается, а что-то совсем особенное. Родители на роль такого «драматичного слушателя» редко подходят: то начинают пугаться и злиться, то не верят до конца. Это я к тому, что и родной ребенок не был особенно счастлив тем, что я поехала, хотя и отнесся к этому событию благосклоннее, чем я предполагала. Остальные вообще смотрели сквозь меня. Наверное, с моей стороны в этом тоже было что-то от подросткового желания понять «кто я» в очередной раз, а может быть, и не подросткового. Есть руки, не вот тебе особенно сильные, не то, чтобы особенно много способные сделать, но все-таки есть; ноги, не такие резвые, как у этих юных…, они там собираются ходить по холмам и полям, авось не упаду на полдороги; голова тоже вроде ничего, но язык подвешен для совсем другого языка и по-немецки – почти только разочаровывает, ну не звучит. При подобном перечислении в юности у меня, не знаю как у вас, всегда находился какой-то пункт, где все-таки подозревал себя лучшим, и это само по себе помогало разобраться со всем прочим. После юности прибавилась еще одна ловушка, называлась «репутация», это когда кто-то знает, что у тебя когда-то что-то получилось, и возникает фантомная тяжесть орденов за былые свершения. Здесь в этом смысле меня познабливало, как луковицу без шелухи: ничего кроме готовности помочь, веры в то, что этот мужик своим делом занимается, и интереса, как же это у них так получается – не было. Или все-таки было? Хотелось еще на Марью свою болезненно любимую в другой ситуации посмотреть. Тут тоже ведь все очень зыбко: «моя» она или уже «не моя», это мне «болезненно» или ей и я не знаю, с какой стороны подкрасться, чтобы что-то наименее тупое сказать или сделать, и вообще – она только дома такая страшная ходит, напяливая на себя хрень какую-то и уродуя все прекрасное, что я когда-то так замечательно на свет произвела, или их уродство – моя красота? Вопросы, конечно, идиотские, имеющие слишком банальные ответы, как будто бы стыдно ими и задаваться, но для меня в этот момент в них было не меньше смысла, чем в «быть иль не быть». Гамлет, видимо, отдыхал, уступая сцену игре в дочки-матери.

Еще несколько мам провожали автобус. Общее радостное возбуждение и ощущение того, что едем далеко и надолго. «Тише едешь – дальше будешь» – в этом путешествии это и правда было так. От резкой перемены пространства редко что сильно меняется. Не успеваешь ни уехать, ни приехать, продолжаешь на Северном полюсе жить так же как на Южном (и чего тогда уезжал?) или того хуже – зависаешь между полюсами – и уж тогда «нигде», а это трудно переносится: у кого уши закладывает, у кого глаза слезятся, а бывает и того хуже. А вот если «тише едешь», даже не в смысле «медленнее», а как-то «щетильнее», ну то есть осмысленнее и без особого выпендрежа, то действительно иногда к чему-то неожиданно новому вырулить получается. Вероятно, каждый по-разному может чувствовать настоящее новое, ну вы понимаете, что я не про новый сорт колбасы, который посчастливилось за новым столом попробовать (хотя, может быть, для какого-нибудь специалиста по колбасам это целый звездный час будет), я про что-то такое, что ребенку часто просто так дается, а взрослому приходится заслуживать, чтобы жизнь не потеряла смысла. У меня это новое перехватывает дыхание и подступает к глазам. Я начинаю злиться на себя и приходится удерживаться от идиотского желания всем объяснить, что плачешь не от горя, а от радости.

Целью нашего путешествия был маленький городок Нидеген, 1,5 часа на автобусе от школы, а при хорошем раскладе и быстрее доехать можно. В Нидегене были живописные развалины старого замка и не менее живописные холмы вокруг, но до ближайших живописных (и развалин и холмов) не нужно было и полтора часа ехать, можно было от школы дойти пешком. Основной достопримечательностью Нидегена для нас было недорогое «общежитие для странствующей молодежи», где можно было поселиться и оттуда пешком добраться до Дигена – родной деревни Кеммерлинга. В конце этих 8 лет он повез их к себе на родину.

– Почему ты думаешь, что это так уж всем интересно?

– Вовсе я так не думаю.

– Многим скучно тащиться в эту деревню.

– Знаю, тем больше восхищаюсь его мужеством. Он же верит, что у каждого из вас что-то есть на месте сердца, а еще он верит, что у него с вами такие отношения, что можно и нужно притащить вас к себе домой. Вот если юноша ведет девушку знакомить с мамой, это же что-то значит.

– Ну он-то нас ни с какой мамой не знакомит, и вообще он не юноша.

– Таки да, у него уже нет мамы.

– Он просто нам показать хотел, как они там в деревне жили, что это жизнь совсем другая и все такое.

– Да, вот и я про то же, это же совершенно романтическое предположение, что можно найти что-то, что связывает его детство и ваше.

– Что значит «романтическое предположение»?

– Значит, что он очень хорошо про вас думает. Может быть, даже лучше, чем вы сами сможете о себе когда-нибудь подумать.

– Вот уж если он нас к себе в деревню тащит, так уж сразу и хорошо?

– Да, хорошо.

«Общежитие для странствующей молодежи» было довольно уютно устроено. В правом крыле – юноши, в левом – девушки, между крыльями – холл, где мы будем полуночничать, прерывая попытки объединения крыльев. Двухэтажные кровати, большие комнаты, я когда-то ездила с классом только на картошку. Мы пололи руками какие-то бесконечные поля, ели нечто слипшееся, потом холодной водой долго отмывали остатки этого слипшегося со дна мисок, и еще я очень тосковала по дому. Это была тягучая, какая-то бесконечная тоска, сквозь нее никакая радость ко мне не пробивалась. Я как будто душевно не дотягивалась до этого деревенского барака – вся оставалась в городе, а ведь, наверное, там было красиво, или, может быть, можно было что-то такое с одноклассниками придумать…нет, все это было нельзя. Ну, то есть мне для этого чего-то не хватало или кого-то. Звучит так, как будто «кто-то» может наполнить твою жизнь смыслом. И вроде бы это ерунда, никто тебе смысла не подарит, и ждать этого – идиотизм, но в какие-то моменты… Ведь кто-то за меня про эту картошку и этот холодный и грязный барак решил, и про это бесконечное поле, не пропалываемое в принципе, ну пусть этот «кто-то» еще чуточку поднатужится и как-то внятно мне пояснит, зачем все это. Я всю жизнь занималась приданием смысла чужим действиям и неплохо в этом преуспела, постепенно мне стало казаться, что на любом вокзале я могу найти уютный уголок и почувствовать себя «почти как дома», но эта картошка была моим провалом, я чувствовала себя непоправимо чужой.

Здесь, в этом немецком общежитии я тоже своей не была, но знала, зачем я здесь, и это был другой расклад.

– В Нидегене есть старинный замок, он стоит на холмах. Туда-то мы с вами и пойдем.

И мы пошли. Погода была ужасная, сказала бы я, но это ведь опять очень относительно. Серое небо, сильный ветер и временами начинающийся дождь – очень подходящие декорации нашего похода. И не только потому, что старинный замок как-то естественнее выглядит на этом сине-сиреневом фоне, но и кеммерлигское дурацкое предположение, что если промерить эту холмы своими ногами и схватиться, сползая, за мох этих склонов своими руками, это все будет уже немножко твоим, уже не кажется совсем дурацким. Честно сказать, ничего такого он не говорил, видно, так, «мелодия навеяла».

– Вот здесь смотровая площадка. В хорошую погоду отсюда Кельнский собор увидеть можно. Но сейчас, конечно, даже ближайшую деревню – с трудом.

В живописных местах ставили старые замки. Они не рассчитывали на настоящее, не вписывались в него, они сразу были старым будущим.

– Вон там, под крышей, где череда красно-желтых окошек, большой парадный зал. Если бы я когда-нибудь решил отпраздновать свадьбу, обязательно снял бы этот зал, там замечательная корабельная крыша!

– Ну, может, тогда сразу свадьбу на корабле?

– Или на крыше?

– Ладно, когда соберусь праздновать свадьбу, еще раз обсудим.

– И не забудьте меня пригласить!

Я понимаю, у него есть какой-то дар «удерживания на орбите», когда они тянутся за ним без жаркого желания стать для него единственным или единственной.

А потом мы отправляемся бродить по окружающим холмам, спускаться по скользким тропинкам, обходить нависающие валуны, потому что обязательно нужно рассмотреть их со всех сторон. Он, мягко говоря, не особенно заботится о том, кто куда «подтянулся – не подтянулся, разглядел – не разглядел», он предлагает возможности и не дает остановиться. Я иду в хвосте, чтобы если что… Но и без этого «если что» место мое в хвосте, во мне нет этой любви к валунам и природной энергии, которую нужно втаптывать в эти крутые тропинки.

– И это все? И что это нам дает? – растерянно разводит руками бедная Жанин, выползая из-под очередной скалы и обнаруживая, что вернулась к исходной точке. Она все время идет последней, и любой путь – для нее испытание.

– Ну неужели херр Кеммерлинг никак не может организовать нормальное спокойное путешествие с классом, кому нужны эти бесконечные горы и пригорки?

Зачем Моисей водил свой народ 40 лет по пустыне? Кто-то говорит, чтобы новое поколение народилось, которое не знало рабства. Но, может, для этого не обязательно 40 лет ходить, да еще по пустыне? На ходу и без воды не очень удобно рожать новых людей. Там есть какая-то тайна направленного движения и свободы. Как сделать, чтобы они шли за Моисеем и были свободны от него? Старая задачка Моисея-Кеммерлинга, над которой я продолжаю ломать голову. А воздух влажный и пахучий. Как всегда, подступающий или уходящий дождь оживляет все эти запахи. Запах камня смешивается с духом земли, мха, первой весенней зелени и намокших остатков прошлой осени, ты ползешь вверх, хватаясь за ветки, и руки тоже начинают пахнуть. Плотный воздух обступает тебя и мелкие заботы и тревоги стираются о его прозрачные стены. Тебе все равно, что на тебе надето и грязные ли у тебя ботинки, и яблоко в кармане наливается райским вкусом, какого не было даже у первого яблока твоего детства.

– А я не люблю яблоки.

– Ты просто не умеешь их выбирать.

Мы возвращаемя к ужину. А потом – что-то вроде урока.

– Вы заметили, как вы шли? Где хотелось срезать угол, на чем терялись силы?

Он обсуждает с ними их путь. И многим этим больным подросткам, вероятно, хочется его послать, да они и знают, что скоро он так и так уйдет. Но путь-то уже не сделаешь непройденным. Можно его, конечно, обесценить, и то правда, чего таскаться по всем этим дорогам? Но ведь он, гад, ценит, и у него это уже не отнимешь. Сидит, такой, нахальным напоминанием о том, что кто-то ценит все эти досадные мелочи, которые удались в твоей дурацкой жизни. Так хочется их скрыть даже от себя, чтобы не мешали спокойно страдать, предаваясь тупости и пустоте своей и окружающих, а он – нет, злобно продолжает любить.

Он обсуждает с ними и рассказывает, почему в первом классе они занимались именно этим, а во втором – тем, он предлагает им рассмотреть механизмы замысла, он открыт и пристрастен. Оно и понятно, дальше ведь им самим придется разбираться со всеми этими замыслами и вымыслами, и обидно будет, если они так хорошо начатое испохабят. Он передает им их как свою любимую работу. Окаянство прямо какое-то, нашелся – творец! Но какое захватывающее отношение к жизни, как к сотворчеству с Богом. Американские горки – отдыхают!

– Откройте ваши тетради на той работе, том рисунке или геометрической форме, которые вам больше всего удались.

Он сказал им взять с собой лучшие из своих старых тетрадей за эти 8 лет. На столах появляются синие утки, оранжевые жирафы, сложные формы снежинок, озера и деревья.

– А теперь оставьте раскрытые тетради на столах и выходите из комнаты пока не позову.

Выключает свет и зовет народ. Столы составлены одним большим полукругом, здесь невозможно в темноте пробежать к «своей парте», все садятся кто куда и оказываются перед чужим рисунком.

– А теперь возьмите листы и повторите, как можно более точно, работу, лежащую перед вами.

Это понятно про что? Про уважение к чужой работе (и к своей собственной) даже если она сделана в первом классе.

И в этом «искусном повторе» того, что автору понравилось, тоже конечно что-то есть. Какая-то новизна, открытая со второго раза. А она только со второго раза и открывается, если открывается вообще, с первого раза, это в лучшем случае – новость, и только потом – новизна (как «Фауст» написанный про уже написанного «Фауста»).

Вечером, переходящим в ночь, мы долго сидели в холле «между юношами и девушками».

– Да, спать нам много не придется. Здесь для взрослых есть отдельный бар. И у меня есть отдельный ключ от этого бара. Пойдемте, возьмем чего-нибудь, сидеть нам долго.

Это была, конечно, игра в «Кошки – мышки», и было не понятно, им важнее встретиться друг с другом или обхитрить нас. Я-то бы давно сдалась, но Кеммерлинг был непреклонен.

– Все эти любови-моркови потом и без меня.

И мы сидели и бесконечно говорили о людях его класса. Мы, конечно, сплетничали и фантазировали. Сплетня может быть настоящим подарком, если она искусно сплетена, она может открывать новую историю в чьей-то жизни, хотя, конечно, и путаницы тоже прибавляет.

– О, девушки выглянули из-за угла, проверяют, сидим мы или уже сломались.

– Да, теперь это будет долго.

– Вот если бы можно было тяжелую дверь в холл закрыть на ключ…

– Пожарная безопасность не позволяет, а потом они бы по крыше перелезли.

– Так ведь и сейчас могут.

– Сейчас не могут, я же здесь.

– Господи, неужели они не устают?

– Устают. К ночи 3-ей, 4-ой подустанут. Им нужно это противостояние, эта упругая борьба, иначе они зависают в пространстве, лишенном координат. Чтобы понять, где ты находишься, нужно стукнуться о какой-то угол.

– Ой, боюсь, что долго углом не простою.

– Ха, прорвемся.

Это, конечно, «перевод по мотивам», не передающий моего корявого немецкого и улыбок на месте навсегда забытых слов, но суть – та. Только начиная говорить по-немецки, я понимаю, как безобразно метафоричен мой язык. Ну то есть ничего точного, все относительно, все «как что-то другое».

– Завтра мы пойдем на вашу родину?

– Да, они там ремонтируют кухню, поэтому не получилось остановиться прямо в Дигене.

Нет, вы понимаете, он собирался всю эту ораву привезти к себе домой, выгадывал, как это сделать бесплатно для родителей учеников. Жена брата, конечно, должна была быть просто счастлива возможностью кормить и привечать у себя его 40 восьмиклассников. Но…у нее сломалась кухня, и я ее очень понимаю.

– Когда отец ослеп, а мать сломала ногу и села в инвалидное кресло, хозяйство должен был принять старший брат. Ему было 12, он хорошо учился. Учитель сказал: «Ты умный парень, у тебя все получится» – и отпустил его из школы. Там большое хозяйство, лошади, коровы, куры. Он очень толковый, все машины там собраны его руками…

Мы разошлись часам к 2-м.

А на следующий день мы месили размокшую от дождей землю местных полей. И так 10 км. Мы идем в Диген, и небо нам удивляется. На время нашего пути штормовые дожди прекращаются, совсем, конечно, тучи не разошлись, но держались изо всех сил, даже радугу нам показали. Мы тащимся в Диген, чтобы посмотреть какую-то «другую» жизнь, когда и на свою собственную непонятно, с какого бы боку взглянуть, чтобы поприличнее выглядела. Мы премся в Диген, вслед за Кеммерлингом, вслед за этим чертовым Кеми, который вечно куда-то прется, у которого вечно есть в запасе какая-нибудь хренова «другая жизнь», мы же не виноваты, что каждая шмакодявка по дороге ему так безумно важна, что из того, кто из нас на какой дороге какую ногу подвернул он выводит целую систему. Какой там Коперник и Джордано Бруно! Весь мир вертится вокруг класса Кеми, или класс Кеми вертится вокруг мира, но только не нормальный кругооборот пустых дней в природе. Мы плетемся в Диген, и большие комки слипшейся земли отваливаются от наших тяжелых ботинок, да что ему, мало асфальтированных улиц и подметенных аллей? Ну почему через поля? Да, вкусно жевать яблоко на привале и смотреть на этот выпендрившийся первый подснежник, мохнатый такой и синий как небо…да никакой он не первый, там, за деревьями уже десятки таких таких повылезали! И яблоко тоже… ухайдакайся так – тебе любая фигня вкусной покажется. Да, может самую капельку и интересно, в каком это бункере они в детстве играли в 3-х километрах от дома. Но ведь опять же, их же отпускали – и ничего, а он над нами…попробуй, уйди за три километра, когда у него там что-то как всегда жизненно важное, и без никого не обойдется! А нас в этом Дигене ждали?! Мы сядем там в конюшне, потому что ни в одно другое место мы просто не войдем, нас ведь много, будем есть там хлеб под почти растерянными взглядами коней. Ну и что, что все эти странные машины, чтобы перетирать все эти зерна, траву и еще не знаю что, сделаны руками его брата! Куда теперь все эти зерна? Не говоря уже о машинах? Да, у него хорошие глаза, ну и что? Да, ему понравился наш спектакль, он стоял и не знал, что сказать или сделать, да, его пробрало, это было видно, ну и что? Да, он потом отвозил нас в старом фургоне, запряженном в какой-то трактор, мы ехали этой огромной каракатицей через леса-поля, маленькие городки, да, это было круто, ну и что?

Да, я знаю, что Кеми…, и что я…, ну и что?!

Я не знаю, как сказать о настоящей благодарности. Это когда ты получаешь нечто такое классное, что ничего класснее этого у тебя может, в этот момент и нету, отдавать это самое обратно дарителю – как-то глупо, ты начинаешь «скрести по сусекам» всего своего скудного существа, пытаясь найти, нет ли у тебя чего-то, что может ему пригодиться. Но дело это проигрышное, потому что то, что ты по своим сусекам наскребешь – «рядом не стояло» и очень сомнительно, что оно так уж нужно дарителю. То есть ты остаешься в щемящем долгу и можешь что-то такое отдать только потом, когда у тебя самого будет, и кому-то другому, кто, может, уже сейчас начал тебя ждать, и кто тоже в свою очередь станет добровольным должником. Этакая эстафета получается.