Всплывает и всплывает в моей памяти этот человек, а ведь я по большому счету, и не знала его, что я там его видела-то… без году неделя, тем непонятнее, почему я в него так сильно влюбилась, почему все это продолжает во мне жить, и продолжает казаться, что я ничего более сильного за всю свою жизнь не испытывала. И что мне сегодня старая любовь? Погреться хочу? Самой себе напомнить, что что-то было или не было, а что было-то?
Был день, когда мне сильно не везло. У вас бывают дни, когда вам сильно не везет? У меня теперь, признаться, реже такие случаются. И не потому, что я стала удивительно везучим человеком, даже, может, наоборот, а просто разница между везением и невезением как-то стерлась, теперь нет такой резкой границы, из-за которой нужно было раньше выманивать у жизни счастье. Не подумайте, что я была совсем сумасшедшая, но как-то контролировать удачу жутко хотелось, невозможно было пустить такое важное дело на самотек, поэтому повсюду были расставлены приметы того – повезет – не повезет. И в этот день… физика. Роковая в моей жизни наука. Может быть, все мое существо с детства противится законам физики? Я даже думаю, что это у меня генетическое, от папы, он всегда пытался как-то обойти физические закономерности, но даже ему это не всегда удавалось. Ну а мне… и подавно. Училка физики, Тамара Петровна, была очень хорошая тетка. Физика совсем не была ее главной страстью, более того, я вообще ума не приложу, как ее именно к этому предмету вынесло. Крепкая, дородная такая тетенька, напоминающая героинь Нонны Мордюковой, она разбиралась в нормальностях отношений учеников, учителей, когда нужно покричать, когда нужно ободрительно и грубовато пошутить, но физика… превращалась для меня в набор разрозненных формул, которые нужно как-то запоминать, что очень сложно, потому что никакого смысла в этом нет. Кстати, может, это не так и неправильно, может, это вся ее земная натура противилась этим физическим абстракциям и единственный урок, который она нам пыталась преподать, в том и состоял, что существуют какие-то совершенно необъяснимые события, люди выдумывают формы и формулы для них, что само по себе тоже является таким же необъяснимым событием, и можно только принять это как данность, что можешь – запомнить, а остальное – списать. Но не могла же она все это сразу сказать нам прямым текстом, да и не думала она так, так что эту жизненную мудрость мы должны были только на своем опыте как-то вывезти, что, кстати, тоже вполне в духе экспериментальной физики. В общем, это была наука моей смерти, я ничего не понимала, периодически пыталась как-то оживить все эти процессы, сравнивала движения атомов с тем, что происходит между людьми, находила соответствия и очень радовалась… до следующей формулы.
– Пройденный путь прямо пропорционален скорости и обратнопропорционален силе трения!
– Ой,- думаю я, – ну это еще хоть как-то понятно.
Но на понятных местах она со вкусом задерживалась.
– Вот двигаете вы, предположим, шкаф. Привалихин, как ты будешь шкаф двигать?
– Куда, Тамара Петровна?
– На Синюшину гору, Привалихин, ты чем слушаешь? Как ты будешь шкаф двигать?
– Плеханову позову.
– Хи, хи, хи, – доносится с задних парт, но Т.П. невозмутимо продолжает.
– Правильно, Привалихин, шкаф ты один не сдвинешь, даже, пожалуй, вдвоем с Плехановой, если шкаф не разгрузить, всю одежду там оставить, не сдвинете. А почему?
– Он тяжелый.
– А еще почему?
– А чо его двигать-то, Тамара Петровна, пусть, может, стоит, где стоял?
– Он-то постоит, а вот у тебя в журнале сейчас двойка стоять будет, и дневник мне – на край парты! Плеханова, так как вы с Привалихиным шкаф двигать будете?
– Валенки под ножки подложим.
– Правильно, Плеханова, соображаешь! На валенках сдвинется! А почему нам валенки нужны? Потому что сила трения! Шкаф об пол трется…, как сейчас чья-то записка о чью-то парту, дневник, я сказала! – и никуда не сдвигается. Так вот, как он трется – это сила трения.
И вот приблизительно в такой какой-то вполне человеческий момент вдруг что-то рушилось, потому что без всякого перерыва, просто на следующей фразе, Тамара Петровна спрашивала:
– По какой формуле мы вычисляем пройденный Плехановым, Привалихиным и шкафом путь?
Все, полные кранты, откуда формула вылезла, куда идут Привалихин со шкафом и что там понадобилось Плеханову? Вам хорошо… Да и мне, собственно, тоже сегодня хорошо, я даже задним числом что-то понять могу, но тогда… приходилось все счастливые и несчастливые билетики в троллейбусах съедать. Счастливые – чтобы повезло, несчастные – чтобы в следующий раз счастливый достался (логика, между прочим, ничуть не слабее, чем про Плеханова с валенками и формулой).
В тот день я в очередной раз решила овладеть физикой. То есть вот так поднатужиться – и все! Если нужно будет, поколотить себя по голове, как-то построже к себе отнестись. Видно, было у меня какое-то не очень явное убеждение, что все, что не получается – это от лени, а по большому счету – я все могу. Жизнь не противилась этому моей идее, но и я сильно не настаивала: ходила теми путями, где могла маячить какая-то удача, попусту судьбу не искушала, невозможного как будто бы и не существовало в простой и ясной моей жизни. Только вот физика, пожалуй.
В этот день я решила добиться чего-то от себя, сидела и решала задачки по физике. А они не решались! Вот просто не решались и все. Я высиживала решения как курица золотое яйцо, я шла против судьбы и не могла пожаловаться на большой успех своего предприятия. Во мне росло не-то разочарование, не-то отчаяние. Часам к 10 вечера я поняла, что битва проиграна, день бесповоротно испорчен, лучше сразу лечь спать, чтобы завтра начался другой день, в котором будет хоть чуть-чуть меньше физики. Лечь спать в 10 часов, когда тебе 15 лет… на это нужны веские основания, ну то есть просто все в моей жизни к этому моменту было просто ужасно. И тут
Звонок в дверь, я открываю и в дом начинают входить один за другим странные люди. Мы же живем на 7 этаже, и лифт, естественно, сломался, они поднимаются пешком, кто раньше, кто позже. Такое ощущение, что даже «Здравствуйте» никто не говорит. Им слишком некогда, у них слишком много дел у меня дома.
– Где у вас тут пианино?
Меня не спрашивали, есть ли у нас инструмент, я только показывала, где он. Наше расстроенное пианино собрало остатки звуков и заиграло «Гаудеамус игитур» навстречу чему-то неотвратимо радостному, что так уверенно и по-своему естественно входило в дом. «Родители, наверное, знают, кто это, или хоть кого-то из этих людей знают,» – не было сомнений в том, что все они – к нам, что они не обознались, ничего не перепутали, не было сомнений в том, что я их давно жду, просто пока не знаю, кто они. И наконец заходит радостный бородач, который сгребает в охапку моих родителей со словами: «Ах, вы мои хорошие, ах вы мои родные!» Он тогда показался мне каким-то сияющим великаном. Это видимо, что-то про то, «когда деревья были большими», то есть на самом-то деле Михаил Семенович, Миша Богин был вполне среднего роста, и даже слова эти, которые я так хорошо помню, начинают во мне как-то «оспариваться»: «Какие уж такие «родные», они же не были к тому времени так уж дружны. Он ведь совсем недолго прожил в этом городе и давно из него уехал». Хотя все эти оспаривания уже совершенно из другой оперы. Физические свойства мира моих родителей были таковы, что люди становились то больше, то меньше, скорость сближения тоже «нормальным» закономерностям не поддавалась.
А дальше быстро раскладывается стол, на него собирается все, что есть, а есть многое, потому что это 25 ноября, прошло только два дня после папиного дня рождения и остались вкусности. Бабуленька как всегда, наверное, собиралась как-то распределить, растянуть, но в этом доме это было совершенно невозможно.
– Мне сегодня Богин снился. Как будто нужно было по каким-то делам на неделю в Питер ехать, и как раз его день рождения. Я зашла к нему, мы сидим в этой его огромной квартире на Моховой, заваленной книгами до самого 4-х метрового потолка. Он радостный, глаза светятся. Ты, наверное, и не помнишь, как у него глаза светились. Я что-то такое про день рождения. Он отмахивается, собирается в институт, к студентам, а потом, мол, вечером встретимся, посидим… А потом я почему-то с папой говорю, рассказываю, что у Миши все хорошо, напоминаю про день рождения, чтобы он не забыл поздравить. А он мне: «Да, но ведь Миша умер год назад».
– Ладно тебе, кончай уже умирать.
– Нет, это не про смерть, это, кажется, про что-то другое.
Тогда, в ноябре моих 15-ти лет я влюбилась как-то абсолютно, я влетела, влипла, моя жизнь резко поменяла все свои физические измерения, и я не могла сориентироваться. Любовь – это когда чужая жизнь бесповоротно врывается в твою, и ты чувствуешь, что это все – мир резко изменился и чтобы как-то в этом новом мире сориентироваться, знать, в какую сторону падает яблоко, тебе нужен именно этот конкретный человек.
Те, кто сидел за нашим столом, были в основном театральные люди. Богин ставил в Чите спектакль «Будь здоров, школяр» по Окуджаве, а теперь летел обратно в Питер. Перед этим он писал Булату Шалвовичу, и Окуджава ему отвечал, давал разрешение на постановку. Булат Шалвович вот тут сидел и давал разрешение на постановку, его герой за тем столом появился в моей жизни, и уже насовсем появился. Вместе с Богиным летал художник, радостный коренастый татарин тоже с бородой. Он говорил быстро и слегка сбивчиво, рассказывал все время какие-то истории.
– У меня друг ездил в археологическую экспедицию. Они копали стоянку Александра Македонского.
– И где они ее копали, Гена? Под Омском или возле Костромы?
– Не перебивайте художника. Перебить художника может каждый, а вот материально поддержать… Так вот, копают они значит эту стоянку, а коллектив, сами понимаете, мужской, дисциплина и вообще туда-сюда.
– Туда-куда?
– Сюда, сюда. Вот эту картошечку передай, пожалуйста, заодно. Так вот, их начальник все время говорил в случае чего: «Вот приедет Ира Пундикова, она вам даст!» А мужики тоже же…кто такая эта Пундикова? То ли она проверять, то ли что… И вот как-то раз мой друг не выдержал, и говорит: «Все мужики, приедет Ира Пундикова – она станет моей женой!» Посмеялись, значит. Потом приезжает автобус с женщинами.
– Генка, это что же такое? Им женщин прямо автобусами подвозили?
– Дурень, и нехороший человек, нет в тебе души тонкой и чувствительной. Сначала, на грубых работах там одни мужики были, там же еще и жарко… очень.
– Понятно, женщины жару хуже переносят, тогда их, наверное, к вечеру подвозили.
– Короче. Выходят женщины из автобуса, с котомками, чемоданами. Коля мой (друга – Коля звали) спрашивает: «Кто здесь Пундикова?» Строго так. У одной выпадает чемодан из рук, понятно, что Пундикова – она. Он подходит: «Здравствуйте, я – Николай, ваш будущий муж». Ну, она, конечно, сказала ему несколько…ласковых слов. Но представьте, через две недели они уже праздновали свадьбу в этой степи, под вой шакалов.
– Ген, ну шакалы-то там откуда?
– Не знаю, Средняя Азия – все бывает. Только под вой шакалов и звон бокалов (хотя тут, может, конечно, и просто кружки жестяные были) они праздновали свадьбу. Пять лет они вместе, одна из самых счастливых пар, какие я знал.
– Гениально! Браки свершаются на небесах, главное услышать голос судьбы и не сбежать.
– Нет, главное, что она была Пундикова. Если бы не звучная фамилия, неизвестно, как бы все сложилось. Это как у Чехова, какая там была фамилия…
– Садись, Слава, пьем за любовь!
– Стоя и с локтя.
– Нет, это в другой пьесе, сейчас можно просто за всех наших прекрасных женщин, продолжающих нас любить даже под вой шакалов.
– И даже, когда шакалы уже не воют.
Они пьют, строят планы, называют друг друга гениями, и в этот момент оно так и есть, так и есть…
– В Иркутске надо ставить «Гамлета», здесь есть актер на роль Гамлета.
– Мокшанов?
– Да, Олег.
Мокшанов сейчас в Париже. Что он там делает? Может, поехать посмотреть? Вот интересно, чего я хочу от него? Приеду скажу: «А вы помните?» Глупо ужасно. Приехать в Париж, чтобы спросить у стареющего актера, помнит ли он, как когда-то в Иркутском ТЮЗе на пыльной сцене с обваливающимися балками путали день с ночью: на сцене нет окон – там своя отдельная жизнь, свой день и своя ночь. Он играл не Гамлета, он играл Искремасса в «Гори, гори, моя звезда!», и потом невозможно было выйти из театра, потому что в театре – полярный день, а на улице – полярная ночь. И можно поднимать эту пыль и перекладывать ее из угла в угол, потому что это своя театральная пыль и она отсюда никуда не денется, и я уже из этого зрительного зала никуда не денусь. Он пуп моей Земли в юности, магнитный полюс, где все стрелки зашкаливают.
– А вы знаете, что этот ваш Миша сегодня 10 девушек чуть не свел с ума, и меня еще к ним в придачу! – Это дама лет 50 – директор театрального училища, которая тоже в тот вечер оказалась за нашим столом. Хорошая, говорят, была тетка, и я верю – раз при ней интересные люди в театральном училище курсы вели. Потом я с нею ни разу не сталкивалась, но тогда она тоже праздновала с нами.
Богинский самолет летел из Читы в Москву, к Окуджаве, чтобы рассказать ему про спектакль. Но погода была не летная, и самолет приземлился в Иркутске. Еще два года назад Богин работал в Иркутске, набирал курс в театральном училище, ставил в ТЮЗе что-то про декабристов.
– Нестыдный был спектакль, не стыдный.
А потом Богин уехал, его курс подхватил следущий режиссер, он вернулся в любимый Питер, все вроде логично. Но погода не летная, самолет неожиданно садится в Иркутске. И не просто так садится, а на целый день. Неожиданный день. Я вот сейчас пишу и думаю, что так не бывает, не садятся самолеты в непредвиденных городах на целый день, они там вообще не садятся. Раньше, конечно, с аэрофлотом похуже было, в детстве мы вечно где-то сидели и ждали вылетов, но так, чтобы ничего не ждать, а на целый день… Невероятно, но именно так оно и было. А дальше Богин вышел из здания аэропорта, и первый, кого он встретил, был его лучший друг в этом городе, который тут случайно оказался. А потом они поехали в театральное училище, где следующий режиссер подхватил тогда его курс и теперь ставил с ним «Кошкин дом». Режиссер был настоящий художник, «Кошкин дом» его не как средство наживы или воспитания интересовал, и даже про «Кошкин дом» он хотел делать со студентами театр. А театр делать очень трудно, приходится иногда долго и яростно рассказывать о том, что для тебя называется театром и о том, чего ты вообще хочешь. И вот он так рассказывает сидящим перед ним девушкам, каждой в отдельности, почему то, что они сейчас делают на сцене, нельзя назвать театром. Девушка грустно кивает ему в ответ. И вот представьте, из этого кивка ее голова поднимается чуть выше, как будто она сейчас опять кивнет, но вместо этого глаза ее широко раскрываются, дыхание перехватывает, она явно пытается что-то сказать, но у нее явно не получается. Режиссер пугается, он думает, что своими замечаниями, недовольством и вообще рассказами о том, что такое театр, свел бедную девушку с ума. А с творческим человеком – это ведь недолго, а там – пиши пропало. В общем полный переполох, пока девушка на собирается с воздухом и не выдыхает: «Богин!» Вы помните, они из аэропорта в театральное училище поехали, зашли там в осветительную будку, чтобы не мешать и посмотреть. А девушка-то, подняв глаза и увидела.
– Нет, послушайте, – это уже опять директор театрального училища продолжает, – я иду по коридору, а навстречу мне Слава. «Вы только не волнуйтесь,- говорит, – у нас там репетиция…необычная». А я, вы же понимаете. Когда тебе говорят «не бойтесь», сразу начинаешь ожидать худшего. Берусь за сердце – захожу в зал. А там… идет пьянка прямо на сцене! Что было делать – пришлось присоединиться. И прямо из-за стола они вставали и играли «Кошкин дом». И как играли! Не знаю, удастся ли им закрепить найденное, но это было совершенно гениально!
Как-то на Новый год мне было грустно, чего-то не хватало, несмотря на близость близких и все такое. Наверное, чтобы понять, чего же не хватает, а может просто из вредной привычки иногда волновать этих самых близких, я вышла ночью на снежную улицу. Идти собственно было некуда, поэтому я дошла до ближайшей скамейки и села. Через некоторое время ко мне подсел юноша.
– Пошли на горку кататься?
– Нет, не могу.
– Почему?
– Занята.
– Чего делаешь?
– Думаю, – я хотела отвязаться.
– О чем думаешь?
– О жизни.
– Нет. О жизни ты не думаешь! Потому что если бы ты думала о жизни, ты бы сейчас все бросила и пошла со мной кататься с горки.
В тот ноябрьский день, когда Богин приземлился в Иркутске, как будто все сговорились по-настоящему подумать о своей жизни. У него был талант закручивать жизнь по художественным законам. Он при этом ни у кого ничего не спрашивал, а был радостно уверен в точности разыгрываемых событий, люди сначала слегка шалели, но быстро понимали, что им не удасться не скатиться с этой горки и не ввалиться в эту жизнь, где ты уже не ждешь ничего, а просто делаешь и говоришь самое важное, не затушевывая интонаций.
Когда воры пришли в его старую квартиру на Моховой, он был дома. Его привязали к батарее. Пытались найти что-то в квартире, в которой ничего кроме книг и старых вещей не было. Он был диабетик, и когда тянулся за лекарством так затянул веревку, что задохнулся. Невозможно. Жизни надо рассыпаться, обмелеть… чтобы хоть как-то приблизиться к этой абсолютной бессмысленности, только вот зачем…
– В Иркутске надо ставить Гамлета.
И в этот момент Шекспир улыбался за нашим ночным столом, потому что если в городе есть, кому сыграть Гамлета, есть, кому его поставить, есть кому обсудить все это дело за хорошим столом, то Шекспиру остается только улыбаться.
– А вам даже и выпить не дают!
Это была историческая фраза. Это была единственная фраза, обращенная за столом ко мне. Но мне и не нужно было, чтобы ко мне много обращались, я и так не знала, куда деть весь тот поток жизни, который тут вокруг бушевал. Представьте, вы сидите за одним столом с Окуджавой, Шекспиром, своими папой и мамой, сияющим человеком, в которого вы только что влюбились, и еще дюжиной разнообразного народа. И если желание сползти под стол не пересилило, то чтобы начать разговаривать все-таки нужно что-то еще. Вероятно, нужна какая-то настоящая вера в то, что тебе есть, что сказать. А-то ведь и помолчать можно.
Мне, собственно, и ответить было нечего. За жизнь начинаешь привыкать к ситуациям, когда тебе нечего сказать. Лихорадка быстрого ответа понемногу отпускает, в то же время копятся слова, слова, которые ты мучительно находишь, обдумывая сказанные или сделанные глупости. «Я могу говорить», – помните кинопролог к «Зеркалу» Тарковского. Я совсем не могла говорить за тем столом. Самое правильное, кроме естественного молчания, было бы повторить рефреном: «А вам даже и выпить не дают!», – так ведь тоже как-то неловко. А что делать, когда приходится заново учиться говорить?
Спать укладывались «как придется». Я засыпала на матрасе на полу рядом со своей пятилетней сестрой.
– Ирка, ты чего плачешь?
– Я радуюсь. Просто радости так много, что она во мне не умещается, через глаза выходит.
– А горе у тебя тогда через куда выходит?
– Спи уже, Маня, когда горе будет, я тебе расскажу.
– Тогда поздно будет. Я же уже не отличу, горе из тебя выходит или радость.
– Ничего, что-нибудь придумаем. Давай, я тебе песенку спою: «Вы сего-одня нежны, вы сегодня бледны, вы сегодня бледней луны. Вы чита-али стихи, вы счита-али грехи, вы совсем как ребенок, тихи…»
Я никогда не пела эту сложную песню правильно, это папина колыбельная про старые корабли в сиреневом тумане, но маленькая Маня была благосклонна, а может, просто сильно спать хотела. Она уснула под мое завывание, а я не могла. Я пошла объясняться в любви. У меня просто не было другого выхода: он ведь утром улетит и никогда уже не узнает, какие сильные чувства он вызвал. Это было бы несправедливо и вообще не правильно.
Бородатому усталому человеку приходится вылезать из-под одеяла, включать свет.
– Вы…вы же завтра улетите. А я… я не успею вам сказать. Вы…вы вызвали у меня такие сильные чувства, какие никто никогда не вызывал. Это что-то очень большое, это больше, чем любовь.
– Вы понимаете. Это вечер такой, это день такой, он выпал ниоткуда в никуда. Мы все в нем какие-то другие, и я тоже. Всего этого как будто бы и нет.
– Как же нет, когда есть?
– Есть, но как будто бы и нет.
Кажется, он хотел меня утешить, он хотел что-то сказать для меня, как-то «пристроить» всю эту невозможную радость в жизни. Но мне было совсем не до того, не до утешений и не до объяснений происходящего, мне просто нужно было что-то отдать, потому что моей душе было много. По отношению к нему это было и немилосердно совсем: что ему было со всем этим делать, куда девать?
На следующий день утром я пошла в школу. И там был урок физики, к которому я так безуспешно готовилась накануне. Подруга Лариска уже до всех уроков (а после физики еще должна быть контрольная по химии) поняла, что со мною не все ладно.
– Ирка, ты за ночь с дуба не рухнула?
– Лариска, у нас вчера вечером гости были.
– Когда это они у вас были, я же вечером звонила – ты уже спать собиралась.
– Вот после этого и были. Такие гости…
И я сбивчиво рассказываю историю предыдущего вечера, умалчивая свое объяснение в любви.
– Ирка, ты явно не в себе, – заключает Лариска.
– Он сейчас, наверное, в аэропорт собирается, я слышала, что самолет то ли в 10, то ли в 11.
Тамара Петровна начинает урок. Рассказывает про скорость падающего тела. И по всему выходит, что любое тело должно падать приблизительно с одинаковой скоростью, потому что она зависит от расстояния и ускорения. Но это противоречит всему, что я видела в этой жизни. Только я успеваю задуматься о превратностях не то физики, не то судьбы, как Тамара Петровна профессионально выхватывает взглядом отсутствующего ученика, т.е. меня.
– А сейчас Захарян нам расскажет, по какой формуле мы вычислим время падения ядра или пера.
Я медленно и как-то свободно поднимаюсь, ужас и бессилие перед физическими законами куда-то отступили и непонятная радость и покой заполняют поднимающееся тело.
– Нет, Тамара Петровна, не расскажу.
– Почему, Захарян? – как-то осторожно спрашивает Т.П.
– Я не знаю, как поведет себя перо. Поручиться ни за что не могу,а вдруг дунет ветер?
– Садись, Захарян, – говорит она мне как-то осторожно.
После урока Лариска уже совсем уверена: «Уходи, Ирка. Ты чо сегодня в школу-то притащилась, рассказывать, как перья летают?»
– Да, ты права. Я уже опаздываю, мне в аэропорт нужно.
Мне пора в аэропорт. Время остановится или растянется в этой дороге в аэропорт. Если они там, все будет сразу видно, потому что все будут вокруг них, потому что людей втягивает этот страстный водоворот жизни, который М.С. устраивает вокруг себя. Он и не устраивает, это жизнь сама так вокруг него устраивается, потому что ей, жизни интересно, что еще абсолютно невероятное и совершенно естественное придумает этот странный бородач. А потом сам вынырнет и удивится тому, как это все так повернулось, иногда прямо роман какой-то, а иногда новелла, сонет или просто шесть строчек…
Так без страха и упрека
Вьет, наматывает кокон
Потаенный шелкопряд.
Никому не подотчетен
Белой бабочкой очнется,
Отлетит – и вся игра.
Так просто в жизни не бывает. Самолет улетел, аэропорт пуст. Нет ни людей, ни машин. Может, приехать завтра? Или послезавтра? Может у времени передышка? И Богин приедет в аэропорт завтра. Живой. В аэропорту надо ставить «Ромео и Джульетту», там есть подходящий балкон. Только вот в каком порту? В Иркутске, Питере или Дюссельдорфе? Не бывает таких дней, не бывает таких людей, и любви, наверное, тоже не бывает. Но поручиться за что-либо очень трудно. Я не берусь.
