Нет, я не хочу опаздывать. Я решительно не хочу опаздывать. Вы когда-нибудь опаздывали на поезда или самолеты? Вот так, чтобы р-раз, открываете случайно, непонятно зачем свой билет, просто так открываете, все равно его переложить нужно было, и тут же холодный пот пробивает: вы-то думали, что едете поездом, которым всегда, который, предположим, в 3 уходит, а он поменял расписание с летнего на зимнее или вы по какой-то другой причине взяли билет на более ранний поезд – и все, холодный пот и никуда не деться. Еще хорошо, если поезд уже ушел, постоишь, глядя как баран на новые ворота в этот свой предательский билет, назовешь себя как полагается и – можно жить дальше. А вот если до поезда остались еще какие-нибудь минуты, скажем 30 или 40 – вот это самая мерзопакостность и есть, потому как тут вся книжная юность поднимается, все Д*Артаньяны с Майнридами, и все скачут и все в последнюю секунду что-то на кого-то набрасывают – кто брильянты, кто веревку – но это совершенно не важно, что они там набрасывают, главное – они попадают, а ты – нет. Ты никак за эти несчастные 30 или 40 минут ни на какой поезд не попадаешь, но не бежать…это же практически признать себя по другую сторону барикад. Еще не прошли 20 лет, чтобы можно было спокойно отнестись к мысли, что твоя фамилия Ришелье и бежать никуда не надо, может наоборот, послать за кем-нибудь или еще лучше послать кого-нибудь…Нет, это позже, а сейчас судорожные сборы, метание по странной комнате, где все лежит не на месте и ничего невозможно найти. Хватаешь не то, что нужно, а то, что видишь. Ну, то есть оно, может, тоже нужно… или не нужно, но выяснится это позже, и то – если уедешь, а не уедешь – перепакуешься.
– А посидеть на дорожку?
Да. На самом деле – это и есть главный вопрос: когда, где и как посидеть на дорожку. Вот в эти чертовы 30 или 40 минут когда нужно сесть? Может, как только билет увидел, вернее время отправления там разглядел, сразу сесть? Это было бы интересно, занятно даже, что же может тогда в голову прийти? Может, как раз, как в книгах вот эти предсмертные вспышки описывают: «Вся жизнь вдруг прошла у него перед глазами». Представляете, вся жизнь так выстраивается, ты резко понимаешь ее смысл и порядок – и даже умирать дальше не нужно, а можно преображенным жить дальше. Может, и с собой тогда совсем что-то другое нужно в рюкзак засовывать: вместо перчаток, например, карманный фонарик или наоборот.
Однако вполне возможно, не небо Аустерлица блеснет своей голубизной тебе в этот знаменательный момент, а мерзкий такой голос внутри скажет что-нибудь вроде:
– Чего сидишь, идиот, беги-догоняй. Мало тебе, что и так глаза на заднице – посмотреть, когда поезд уходит, не умеешь, так еще и расселся.
И тут уж совсем не понятно, что брать с собой. Вернее понятно, что хватаешь что-то такое по смежности (в смысле, «ближе лежит») или старой памяти: я не знаю, кто я и где у меня глаза находятся, но беру старый свитер – пусть мне там где-то тепло будет, даже если подол мне глаза заслонит. Можно конечно ничего не брать, если уж на то пошло, но билет-то и паспорт надо, без них же все равно в поезд не пустят, и в самолет тоже. Вот они и выявились – начала бытия – билет и паспорт: вот мол, я кто и вот – хочу ехать. А на фига спрашивается. Куда это ты собрался даже без зубной щетки и кому ты там такой нужен с глазами на заднице?
Но скорее всего, даже голоса внятного не прозвучит – от нервов, все от нервов – а только запыхавшиеся обрывки мыслей, стук в висках и судорожные подергивания всего тела то в одну сторону, то в другую.
Так я уезжала из одного серого дождливого и привередливого города в другой, может быть, в это время года тоже дождливый, но не такой привередливый. Просто тому второму некогда было привередничать, потому что живущий и приезжий народ раскручивал его как большую юлу и ему некогда было, некогда настолько, что он уже давно забыл, чего ему собственно некогда. Одно это «некогда» и осталось, иногда оно еще спотыкалось в «нечего», «некому» или «незачем». Правда на разных отдельных островках этой большой юлы попадались люди, которые пытались жить как ни в чем не бывало, как будто они что-то такое знают, могут придумать хоть иногда хоть приблизительные ответы на все эти «когда», «чего» и «зачем». Они ходили проторенными дорогами, знали, что наденут в дождь, знали, у какой двери трамвая и с какой стороны нужно встать, чтобы быстрее юркнуть в метро, как только этот самый трамвай остановится. Но стоило им расхрабриться и поменять маршрут… Стоило им допустить мысль, что им еще куда-нибудь нужно, что мол в их замечательном городе столько всего происходит и им тоже хочется что-нибудь из происходящего застать – все тут же рушилось. Вернее, вместо всего вырастало одно большое «некогда», время спутывалось, уже невозможно было даже приблизительно сказать…ничего. Тут конечно, тоже можно было приспособиться – приходилось просто вырезать из жизни большие куски времени: планировать заранее, вырезать время «с походом». Это вот если вам нужно какую-то сложную картинку, ну скажем снежинку накануне Нового года, вырезать из большого листа, на котором еще много разных других картинок, вы же сначала островок, на котором она изображена, целиком вырезаете, а уже потом – детали, края и все такое. Вы скажете: «На фига мне снежинки вырезать!» Согласна! Но ведь бывают какие-нибудь особые случаи в этой жизни, дети, театры, новые года – и тогда неожиданно бывает нужно что-то такое аккуратно вырезать, и тогда – сначала все поле, а потом – детали. Так и тут: идем в театр – вырезаем неделю, где есть свободные полдня, и на следующее утро не слишком рано вставать, потом смотрим, есть ли что-то приличное, чтобы не зазря эти полдня профукать. Скорее всего, конечно, нет – и тогда можно спокойно ждать следующего поворота юлы и следующей недели с полуднем. Но если вдруг есть – тогда хуже, тогда нужно все-таки это дело вырезать: рассказывать по телефону, что ты в этот вечер занят и чего-то где-то не можешь, прикидывать маршруты и одежды, заказывать билеты – ужас.
Опять же, первому – серому и дождливому городу – было с чего привередничать. Он уже давно сам выбирал, кого подпустить к себе, а кого – нет. Но пора его расцвета, когда было понятно, свет каких лун отражается в его лужах, дано прошла. А воспоминаниями о былом величии долго сыт не будешь, тем более, что слишком многим совсем по фигу, в какие лужи они ступают.
Я судорожно собирала рюкзак, и идея присесть на дорожку была мне совершенно чужда, она взорвала бы меня изнутри, а до этого и так было недалеко. А потом, даже если бы я тогда остановилась, я скорее всего не поймала бы и сотой доли того, что там было. Высокие обшарпанные стены комнаты старого общежития, шкафами отгорожено жилое протранство, микрокухня и даже микроприхожая, и еще большое окно, выходящее в продолговатый замкнутый двор старого дома. Огромное окно старого дома, его створки не очень расположены были открываться, они как будто не для того тут жили. Но его прямоугольный взгляд в мир двора и неба был как будто шире этого двора и даже неба, потому что они оба попадали в одно окно, и в этом самом по себе что-то такое было, вроде покоя и радости. Вот я понимаю, в книжках про время без электричества персонажи периодически садятся у окна то ли мух считать, то ли на улицу глядеть. Они, эти персонажи, ни про одного японца – ни сном, ни духом, но зянятие-то какое медитативное, простите за выражение. Не говоря уже о северных окнах, которые зимой замерзают, через них уже не виден воздух, они как белые веки закрывшихся на холодную ночь глаз дома. Но там ведь действительно совершенно удивительные рисунки были, мне на окнах рисовал иней в основном белые ветки того леса, который начинался за рекой. Надо же было сесть и нарисовать их, что ж это я, я же помню, мне хотелось, но уже тогда руки не доходили… Надо было срисовать, а потом пойти по соседям – их окна посмотреть, что им рисуют на ночь. Тут я совсем опоздала, растаяли мои детские северные окна, а сейчас уже холода не те и рисунки совсем другие, так что если кто из вас соберется посрисовывать – можете мне даже не показывать.
Да, но всего этого я как раз подумать не могла, мне было не до окна и стояла я к нему спиной. Вот все и происходит от того, что в ответственный момент стоишь спиной к самому главному. Куда человек едет, откуда он приезжает, откуда уезжает и куда возвращается? Смотрите, кольцо получается из этих «куда и откуда». Всегда кольцо и практически всегда мимо, то есть ты думал, что знаешь «куда» или хотя бы на худой конец предполагаешь «откуда», но риск пролететь «как фанера над Парижем» настолько велик, что практически только он и остается реальностью. Вот в детстве я выходила из дома и шла в школу. Казалось бы, нет яснее маршрута, но если начинать разбираться, что и кто был моим домом и куда и к кому я шла, сразу получается много путаницы. Я не знаю, как у вас, моя школа по линии от ада до рая перемещалась иногда со скоростью явно превышающей скорость света. Где-то в районе чистилища находились джунгли, и охотником была не я. На этот раз, уже после детства, я была молодая жена, мой молодой муж был в это время на работе, а я уезжала. И не потому уезжала, что что-то не так, что нужно куда-то уехать, чтобы про что-то такое подумать или, не дай Бог, решить, а просто обыденно так уезжала, что-то такое – учиться, сидеть в той дальней библиотеке, делать свои какие-то дела. И я решительно не хотела опаздывать на поезд.
– Ну и куда ты ехала? На хрена уезжала?
– Так было надо. Я, наверное, не могла строить свою жизнь рядом с любимым.
– Ну понятно, надо отбежать в сторону, что-то такое смастрячить в своем уголке, а потом принести это, чтобы любили или недостаточно любили.
– Да, пожалуй, если любят – живем про любовь, если недостаточно любят – про обиду.
– Ты все время подставляла вместо себя в отношения свои выдумки или поделки.
– А что у меня есть кроме них?
– Не знаю, что есть, только это трусость какая-то.
– Трусость.
Опять с Д*Артаньяном ничего не выходит. Как ни крути – не накидывается или не туда летит. Так что – ехать, пора ехать. В рюкзак уже упали вещи, которые поедут со мной. Там, в другом городе, тоже есть мои вещи, так что если что… Но начала бытия все-таки зубная щетка и расческа, без них в поезд пустят, но потом надо будет их первым делом покупать, без них туго. По тому, сколько щеток зубных стоит в стакане в ванной – понятно, сколько человек здесь живет. Потому что номальный гость свою щетку в хозяйский стакан совать не будет, если уж остается ночевать, даже на много дней, положит рядом или вообще в походном пакетике, не на глазах, оставит. Еще осторожнее расческа. Прикоснуться к ней можно позволить только тому, кому можно прикоснуться к моим волосам, а это уж знаете ли…
– Да, я поняла. Не трусость, это когда я в тот момент, когда правда что-то такое чувствую к человеку, рискую ему об этом сказать.
– К «человеку» ты можешь чувствовать что угодно, да и сказать на худой конец можно, тем более, что крайне редко это кому-то нужно. А вот родному…ему ничего такого не скажешь.
– Его можно только заклинать, как огонь: «Любимый мой, родной мой, все будет хорошо». Есть в этом что-то ритуальное.
– Ну да, а чего ты хочешь? Помнишь наши столы, где на все праздники, включая 7 ноября, все по очереди рассказывали друг другу о любви.
– Да, конечно, но даже там, помнишь, была секунда риска перед началом тоста. А в заклинании ее, этой секунды, нет.
– Все равно есть, только не секунда, а куда больше. А вдруг все не будет так уж хорошо. И тогда ты – наврала – и идти вам вместе по непредвиденным лужам.
– Дак а я и не отказываюсь. Просто если ты родному человеку говоришь, что он еще и любимый, то куда уже идти? Пришли, можно сказать, отрисковались – раюшки. А я долго в раю не могу, и путь оттуда…куда?
– Вот и найди занятие в раю, а-то обязательно убежать, чтобы посложнее было обратную дорогу искать – вечная история.
Когда пора выбегать, все, что не так лежит, бросается в глаза. Ну что я сидела? Почему я не убрала, не дочистила, не поставила на место, не купила другой шкаф, не покрасила рамы, не отделила горох от чечевицы, и не врубилась в этот…как его, смысл жизни? Обрывок завернувшегося покрывала на старом раздолбанном диване пролетает где-то мимо брови и уха. Я же еще успею его одернуть? Старый диван-книжка, когда его раскладываешь, половинки никогда не сходятся, одна всегда выше другой, и ночью один всегда скатывается, а другая – бьется как о порог.
– Мне нужно ехать.
– Кто разрешил?
– Возьми мне билет.
– Я этого не слышал.
– Я только туда и обратно.
– Может, сразу обратно?
– Нужно закончить дела.
– Заканчивай – оставайся.
– Я скоро вернусь.
– Кофе будешь?
Нет, я не могу передумать. Какое там, передумать, у меня минуты утекают, я даже покрывало на диване не успею одернуть, но все равно одерну. Моя бабушка говорила, что когда невесту брали, смотрели, как там у нее постель заправлена, а там же столько всяких тонкостей со всеми этими перинами было – кошмар. Но больше всего мне нравились взбитые и поставленные на один угол подушки. Вы, наверное, таких не видели, а как мне вам и рассказать-то про них? Тем более, что времени совсем нет. Понимаете, подушки взбивались, а потом один из четырех углов заправлялся внутрь, и подушка превращалась в натуральный парус, треугольный, стоящий на гладко расправленном покрывале. Сейчас-то я понимаю, это они оберег такой делали, чтобы не занесло их далеко от их близких и любимых. Каждое утро вставали – и делали. Может, мне тоже какую подушку на попа поставить, может, тогда не нужно будет все время уезжать, чтобы приехать?
Нет, нет, никаких подушек, некогда.
Посмотреться в зеркало, обязательно заглянуть в зеркало перед выходом. Если уж тебе сесть некогда, посидеть на дорожку, заглянуть в зеркало обязательно. И если забыл что-то и пришлось вернуться, выходя – заглянуть в зеркало. Это я забираю или оставляю там свое отражение? Наверное, все-таки забираю, чтобы не забыть, как перчатки или зонтик. А может, оставляю, чтобы за тобой приглядывать, как в той сказке про Машу и медведя , который бедный ее нес-нес на своем горбу, а она ему еще и есть не давала. Нет, я не буду такой вредной, я не буду присматривать. Но иногда мне приятно думать, что мы смотрим в одно зеркало. Я не спрашиваю тебя о том, как выгляжу, но я же все равно – спрашиваю, мое зеркало глядит на меня твоим влюбленным взглядом. Иногда, конечно, оттуда неожиданно выглядывают другие «посмотревшие».
– Что ты опять на себя напялила?
– Могла бы и по-ярче что-нибудь надеть.
– А еще более косо можешь свой дурацкий шарфик завязать?
– Ты, надеюсь, не собираешься вот так на улицу выходить?
Да, да, да, я ничего не собираюсь, я уже выхожу, выбегаю, вылетаю. Смотрите, чьи взгляды упали на дно вашего зеркала, а-то потом и выйти вовремя невозможно. Столпятся там по ту сторону амальгамы и обсуждают то, о чем их давно не спрашивали. И не оторвешься от них так просто, пока они сложным голосованием не решат, что можно выпустить тебя в мир. А иной раз рвешься, выдираешься, объясняешь, что не выспалась и что тебе сейчас по фигу, как ты выглядишь, все равно никто этого не заметит (по тому как тебе по фигу, если кто-то и заметит). Но чаще пытаешься договориться: повернуться другим полуоборотом, пригладить или наоборот вздыбить волосы, криво улыбнуться или выпучить глаза. Сегодня мое зеркало часто удивляется моей молодости, а в юности больше цеплялось к прыщам. А тогда, когда я выбегала на поезд, оно просто отметило, что в 2, например, 39 я была дома, что я там была, была я.
Дальше я бежала по коридору общежития. Справа ряд комнат, в которых живут совсем уже не студенты, а вполне взрослые, семейные люди с детьми или без, а слева – сплошная стена. Говорят, за ней часовня, встроенная в старое здание казарм, чтобы если что – можно было помолиться. Я не знаю никого, кто был в этой часовне, я сама в ней никогда не была, хотя жила в этом доме. И никто, кажется, там не был, просто знали, что за стеной – часовня. Мне рассказывали реальную историю старой женщины, приехавшей навестить дом своего детства и войти в комнату, в которой она так и не побывала, пока жила там. Это была рождественская комната, которую открывали только во время особого празднования Рождества. А детство женщины пришлось на войну, департация, разбросанная семья, по-другому прошедшая жизнь. В общем, рождественской комнаты она так и не увидела пока жила в доме. Кто знает, может рождественская комната тем важнее была в ее жизни, чем больше лет ее неувидения накапливалось. Очень даже могу себе это представить. Эта рождественская комната могла быть почти безразмерной, могла вмещать все надежды и утешения, все неполученные и неподаренные подарки. А если ее открыть – реальность пространства тревожит непрожитую жизнь, оживает то, чего не было, что еще только собиралось быть, но недосложилось. Оно наверное, как-то пытается в сегодняшний день пробраться и воплотиться, но сейчас мне кажется, что это ужасный обман, прямо возмутительный какой-то, невозможно ничего доделать. Пыльные балки лежат в застывшем беспорядке. В какую тут сторону помолиться, о том, чтобы все у него хорошо тут было, пока меня нет? У него же руки ловкие только пока он операции делает, а во все остальное время все углы – его. Господи! Где тут Восток и Запад? Убери, пожалуйста, все колющие – режущие с его пути тут! И прости меня, пожалуйста…
– Это кто тебе сказал, про часовню? Соседка в кухне возле общей плиты? Сколько у вас было «хозяек» на одну плиту?
– Три. А что такого? Не помню, кто сказал. Я не переспрашивала, просто знала, что за этой сплошной стеной – часовня.
– И что, ты думаешь, там было? Живописные замурованные развалины в центре Питера, на Литейном?
– А что? Я, честно сказать, так где-то и представляла иногда, очень редко, когда думала про то, где вход.
– Ага. В лучшем случае, перестроенные квартиры или магазинные склады.
И я бежала по коридору к лестничному пролету.
Старые лестницы старых домов, они совем по-другому устроены. Или даже вот не совсем старые, не из российской жизни 19 века, когда лестница еще была частью дома, частью внутренней его жизни, когда по ней не бежали, а шли. Нет, лестницы уже каких-то предсоветских или ранне-советских домов… у них еще есть свое место, они вообще еще представляют собой какое-то жизненное и живое пространство. Вот скажите, они такие широкие и высокие, чтобы что? А пролеты у них посередине, чтобы что? Только не рассказывайте мне, что это чтобы мебель там всякую на веревках поднимать, я все это и сама знаю, но это же не всерьез. Вы посмотрите на эти лестницы, они же сами …Ну вот входите вы в хорошую такую комнату, удачно устроенную, где окно – к воздуху, где пространство само тебе шепчет, что отсюда не обязательно куда-то бежать, что здесь можно остановиться и даже некоторое время пожить. Так и эти лестницы с проемами для мыльных пузырей, которые мы пускали толстыми макаронинами, и еще, чтобы можно было снизу вверх заглядывать и сверху вниз, видеть, что там на других частях лестницы происходит. Вот если видишь, как люди на лестнице в фильме целуются, то красиво и вообще как-то естественно это происходит именно на таких лестницах. Нет, я не говорю, что на наших полперденчиках, на наших усохших огрызках былого лестничного пространства целоваться нельзя, оно конечно можно, но зачем…как в плацкартном вагоне, не выходя в тамбур. На той большой, старой и настоящей лестнице, на каждой ее ступеньке я не поцеловалась с тобой.
– Ну можно, конечно, и поменьше пафоса, не поцеловалась она с мужем в подъезде, видимо, в другом каком месте поцеловалась.
– А там – нет.
– А сейчас у нас как с подъездами и лестницами?
– Все не то. Никаких тебе пролетов, никаких мыльных пузырей, да и губы…
– Ну понятно, надо уехать из дома, разрушить лестницу, чтобы потом посокрушаться об упругости губ. Кстати, чьих?
– Да знаю я, что какое выражение подпускаешь к своему лицу – то и застывает. Как ты думаешь, если я его поцелую, он перестанет думать, что знает меня насовсем?
– Чудесными поцелуями будят только столетних красавиц. Ты знаешь сегодняшний вкус его губ?
– Мне еще сто не стукнуло.
– Не спи – замерзнешь.
Выбежала из подъезда в продолговатый двор колодцем и свернула направо – в арку. Потом перейти проспект и ловить машину. Никогда не умела ловить машину. Болезнь у меня какая-то – не ловится и все тут. Они чувствуют то ли мое к ним недоверие, то ли мою неловкость с детства застывшую. У меня буквально рука не поднимается, а если поднимается, то ощущение такое, что сгибается в четырех местах сразу. Но в те дождливые и знобящие полтретьего было совсем не до того, где и как рука сгибается. Собственно две улицы отделяли меня от вокзала, но это были большие улицы. Старые и бесконечно длинные, два уже столетиями перекрещивающихся проспекта. При другом раскладе можно было бы бесконечно по этим улицам гулять и практически каждым домом восхищаться. Тут везде «кто-то» жил и что-то делал, про эти две улицы в русской литературе столько написано, что можно было бы только этими печатными листочками проспекты наши вымостить, но что толку. Все равно бы бумага размокла под здешним постоянным дождем, а бегущие прохожие ни одной строчки не успели бы прочесть. Да ведь оно и правильно, что читать-то на бегу. А если человек бежит, может ему правда куда-то очень нужно, может, ему на работу – такую важную и необходимую, или он, человек, фарш купил и теперь бежит кому-то свежие котлеты приготовить или…книжку кому-то вслух почитать. А вот если ты так прохаживаешься медленно, что успеваешь читать, что там у тебя под ногами валяется, это ты значит отдыхаешь. Сделал все важные и трудные дела – и отдыхаешь. Или ждешь кого-то. Или ты на экскурсии, рассматриваешь достопримечательности, ахаешь и восхищаешься. А если нет, ни одно, ни второе, ни пятое, ни десятое? Если проспекты – сами по себе, а ты – сам по себе, тогда как? Не будешь же знакомится как в детской песочнице:
– Здравствуй, проспект, меня зовут так-то, а тебя как? Впрочем, ты можешь не отвечать, я, конечно, и сама знаю, а-то чего бы я сюда приперлась. У меня к тебе важное дело. Правда, времени очень мало, я на поезд опаздываю, но все равно не хочу просто так, пробежать – и забыть. Я тебе про одного человека расскажу, он тут все время ходит, ты бы поберег его как-то, а? С ним все время какие-то истории случаются, правда не вот тебе какие-то особенные, все простые…
– Ты думаешь я не знаю? И потом, ты знаешь, сколько удивительных историй тут происходило и было рассказано?
– Нет, не знаю.
– И никто не знает, и уже никогда не узнает. Поначалу я еще как-то все замечал, и мне казалось, что это (вот то, что происходит и случается) обязательно должен кто-то еще заметить, и тогда все эти истории выстроятся одна за другой, вытянутся, не потеряются. И тогда …тогда…
– Ну уж тебе грех жаловаться, тебя вон такие классные рассказчики замечали.
– Но ведь все равно больше забытого, при чем какого забытого! Вот так копится, копится, копится, не ерунда какая-то, а действительно что-то настоящее, ходят по тебе великие умы, думают, радуются, пишут чего-нибудь. И вот начинает казаться, что вот- вот что-то развернется, завершится, останется уже навсегда, но не тут-то было. Все вдруг рушится, и все истории и стихи незаписанные уходят под асфальт ничьими воспоминаниями. Самое, знаешь ли грустное – это воспоминания, не нашедшие хозяина.
– Я поняла, лучшее, что я могу сделать – это пробежать аккуратно, не оставляя следов. Не заставлять тебя понапрасну нас вспоминать и искать хозяина для воспоминания о нас.
– Дурочка, ничего ты не поняла. Забери у меня с собой знобящий влажный сегодняшний воздух, черно-зеленый свет из-под арки, идущей во двор, а повезет – вспомнишь кого-нибудь из тех, кто сюда заходил, вот тогда…
– Ой, в этой пирожковой мы грелись, и он рассказывал, какие тут бывают малькие эклерчики со сливками, как приятно положить его в рот и почувствтвать взрыв маленькой сливочной бомбы. Но в тот раз эклерчиков не было, был только кофе с цикорием. И мы стояли, обхватив пальцами чашки, и грелись. Почему-то кончики пальцев мерзнут всегда сильнее. А еще у него есть специальный термос, туда наливается кофе (лучше с коньяком), и можно гулять долго-долго…
И я бегу вдоль желтеющей штукатурки старинных домов, построенных людьми, у которых было время. Нет правда, они все эти колонны и вензеля выделывали, не думая об их практической бесполезности или о том, что самим скоро помирать. Им, наверное, казалось, что после них у людей тоже время будет, если не отштукатурить, то хоть посмотреть на все это. Вернее, они не думали об этом, им просто в голову не приходило, как все могло измениться до полной неприличности. И теперь я только бегу, бегу, простите, пожалуйста…
Я не люблю вокзалы. С этими их часами на башне или без башни, но все равно часами. На вокзальных часах практически никогда не бывает какого-то человеческого времени: или слишком много – и тогда все холодеет и напрягается внутри, или слишком мало – и тогда ждать, и тянучка резинового времени растягивается по вокзальному залу, начинаешь разглядывать бомжей или какие-нибудь вокзальные киоски. Они там практически всегда бутафорские, странный набор чего-то временно-пластмассового с макулатурой. В детстве вокзалы были похожи на дворцы…советов. Огромные колосья, великанские крестьянки в бетонных фартуках и повсюду сидят люди на тюках. Одеты во что «не жалко», сумки с собой «какие не жалко», особая удивительная способность собрать из старого тряпья и дермантина что-то, что не развалится в ближайшие несколько минут. Лоскутная луковая жизнь – снимаешь один старый слой за другим, чтобы в сердцевине было горько, но выживательно . Особая вокзальная этика – не привлекать внимания, не вызывать зависти. На вокзале все немножко бомжи.
– Ты взяла…?
– Ты помнишь, где лежит…?
– Ты как приедешь, мы пойдем…
– Не забывай носить шарф.
– Ты слышала, что объявили?
– Как я могла расслышать, ты же все время болтал.
– Тетенька сказала, что твой поезд отменяется.
– Как это?
– По техническим причинам. Локомотив срочно пришлось на другие пути перегнать.
– Это тоже тетенька сказала?
– Нет, это я из разговоров окружающих понял.
– И что же бедный локомотив будет на других путях делать?
– Он совсем не бедный. Он поедет с другим поездом в совсем другой город, где его давно ждут. Ты не беспокойся за него.
– А этот поезд как же?
– Он решил тормознуться, оглядеться, догнать свою жизнь, а-то она где-то все время позади влюбленными руками машет.
– Пальто застегни, у тебя нос красный.
– У тебя вообще вагон зеленый – я же молчу.
– Я скоро приеду.
– Ты ничего не понимаешь во времени и прострастве, вас в университете плохо учили.
– Прости, пожалуйста.
Но в тот раз меня никто не провожал, я уже говорила, сама уезжала.
Поезд трогается медленно, но догонять его трудно. Это, наверное, потому, что он все время ускорятся. Ты сначала тоже ускоряешься, он приближается, приближается, но вот ты уже не можешь больше ускоряться и то совсем маленькое расстояние между вами начинает медленно но верно расти. Ты делаешь еще один рывок, тянешь руки, только чтобы схватиться за поручни, а там – повисшие над дорогой ноги можно подтянуть к вагонным ступенькам. Ты может уже и вещи туда забросил, но если осталось каких-нибудь несчастных несколько сантиметров – все. Если найдутся добрые люди – вещи тебе выбросят, чтобы они без тебя не уезжали. А не найдутся – не выбросят.
