Я люблю не тебя.
“Я люблю не тебя”. Когда-то с моей подругой и котерапевтом Ленкой Ильичевой мы делали мастерскую с этим названием. И по ходу мастерской кроме всего прочего выплывало “я люблю и тебя”. Самое непонятное слово. Когда я говорю:”Я люблю апельсины больше, чем яблоки”, – даже это более понятно, чем если пытаться этим словом что-то обозначить в человеческих отношениях. Хотя без него все равно как-то не обходится. Когда-то папенька говорил: “Ты – единственная женщина, которой я совершенно свободно могу сказать “я тебя люблю””. И я понимала, что свобода-то его от того, что за этим “люблю” не последует никаких консеквенций. Этим уродским словом я обозначила сейчас все “платы и цены”, все эти “раз любишь, так…”, “а говорил(а), что любишь…” и даже цветаевское “Мой милый, что тебе я сделала” (ненавижу это ее стихотворение). Хотя, честно говоря, после папенькиных слов я все равно становилась “единственной женщиной”, а какая уж тут свобода… Желание быть “единственной” порабощает. И потом, “единственная” ближе всего к “одинокая”, и корень у этих слов один. “И одиночество придет приемлемым, небезнадежным, оно как бы полком потешным со мной по городу пройдет…” Получается какое-то любовное одиночество или любовная свобода. Главное не пропустить в свою душу образ, а-то он начнет там поворачиваться, притягивать и мучить. И никакой тебе свободы, одна мучительная любовь, которую все выталкиваешь в аранжировки, а она все прется в лейтмотивы.
Я живу хорошо, все у меня нормально, успеваю читать книжки и отвечать на все письма. Но писем приходит все меньше, а я заглядываю в ящик все чаще, как сумасшедшая. Эти заглядывания в ящик остались последним уголком моего сумасшествия, а так – я почти совсем нормальная.
“Мне было плохо и я никак не мог уснуть.” Как же он может уснуть? Все стены в его комнате исписаны и изрисованы женщиной, которая его любила. И он ее, видимо, любил. Но теперь они разошлись, а стены остались. Стены сильнее того, что потом происходило. Но надо же как-то спать и вообще жить… Как же выбраться из этого образа…
“Я понял, я нарисую бабочек. Прямо поверх надписей.” А может и правда, бабочек? Может, не проступят сквозь этих бабочек слова (как в старых замках проступали на стенах кровавые следы древних убийств). Или просто эта бабочкинская легкость умилостивит образ, и он отпустит, станет “одним из”, превратится в эпизод?
“Мне было плохо и я никак не мог уснуть. Вышел на улицу, хотел лечь на лавку недалеко от дома. Но лавку выкопали, и на месте, где были врыты ее ноги, образовались такие глубокие ямки. В ямки набралась вода и ее пили воробьи. Прилетели воробьи и пьют”. Лечь не на что, вырыли лавку, но за то эта вода и воробьи. Вырытая лавка взлетит бабочкой и даст возможность поспать, хоть ненадолго, пока пьют воробьи.
“Нет, не рассказывай мне про эту лавку! Образ – это же самое страшное. Эта вода и воробьи не дадут теперь мне покоя”. Что мне чужие ямки и чужая стена. Как это все становится частью моей жизни? И теперь уже я отправляюсь искать свою лавку, может, поможет, отпустит? Превратится в эпизод?
